Версия для печати

О голосе, разлуке и силе мысли на расстоянии...

Автор:  Марина ГЛАЗОВА

Мои друзья переслали мне для ознакомления книгу Марины Глазовой «Слова сбываются. Поэзия. Письма. Свидетельства», и началось знакомство...
Пробегая глазами страницы, выхватывая отдельные куски, останавливаясь вниманием то на одном, то на другом откровении, я думала:» Какая чудесная эта Марина!» А вот еще. А вот интересное письмо к ней.  А вот еще стихи.  – «Какая же чудесная эта Марина! »
Основа книги – сборник стихов М. Глазовой, филолога, лингвиста, бывшего преподавателя Института восточных языков (вьетнамское отделение) при МГУ, а затем Русских кафедр Гарварда (США) и Дальхаузи (Канада). Скрепленные поэтической образностью, здесь собраны  воспоминания родных и друзей, отрывки из переписки, ранней прозы. И при всей многожанровости,  это прежде всего книга - о любви и дружбе. Об искренности и мужестве. О голосе совести.
Представляем вниманию наших дорогих читателей отрывок из книги нового автора.  МАРИНА ГЛАЗОВА. - Прошу любить и жаловать!


Много-много лет назад папа привез меня в Сокольники – познакомить с «тетей Мариной». Я думаю, Марине шел двадцать второй год, а мне было шесть. Мы пошли в парк, и Марина начала учить меня плести венки. Были это желтые одуванчики или ромашки, я не помню. Я помню огромный зеленый луг, и я, счастливая, почему-то в синих бантах, сижу рядом с чародейкой – у нее удивительно красивые руки. Она плетет венки, и цветы не вянут. Мне кажется, что луг качается и становится синим солоноватым морем, а мне сладко и боязно, и папа мой счастлив – я это вижу. И мы вместе уже на всю жизнь, даже тогда, когда будем жить в разных странах, в разных мирах....


И время, и душа – все сделано из света.
Пространство. Книга. Стол. Улыбка. Торжество
при встрече двух людей. Досказанность ответа.
Безмерность. Радость узнаванья. Колдовство

великой тайны. Легкий снег. Необъяснимость.
И краски, кисть и холст – где не хватает слов.
Наития момент, его неповторимость.
Преодоление разлуки силой снов.

Бессонница. Гомер. Последняя страница.
Закрыта книга. Тихо. Только плач коней
еще улавливает слух. И на границе
волненье не имущих смерти журавлей.

Елена ГЛАЗОВА

Я принимаюсь за очерк, который жил в моем сознании уже очень много лет: я попытаюсь очертить образ женщины, глубоко изменившей нашу семью. К 1968 году Марина Рафальская, уже ставшая Мариной Глазовой, подарила моему отцу двух сыновей, Гришу и Яшу, и взяла на воспитание девочку-подростка  – меня. Мы обе были испуганы и напряжены, но рафаэлевским ли серафи-мом, лирою, мечом или невидимой волшебной палочкой прикоснулась молоденькая Марина к той девочке и перестроила полно-стью ее внутренний мир.
Отец потерял работу в 1968-м (был изгнан за диссидентство из Академии наук и Института восточных языков при МГУ), семью лихорадило каким-то неизученным брожением, прошлое и будущее кипели и преображались, но между нами  – падчерицей и мачехой – родилась, вопреки всем сказкам и мифам, сказочная дружба, удивлявшая всех знакомых (и даже нас) и в наши годы в России, и в эмиграции, и во время моих юношеских романтических увлечений, и в замужестве, и в нелегком воспитании детей в мире двух культурных полей (сначала моих братьев и меня, а потом моих сыновей и дочек), и во время всех скитаний и папиной смерти в 1998 году, и в создании моих первых книг, и во время при-ездов в Россию (разрешенных cо времен перестройки), и, конечно, теперь, когда мы стремимся вместе издать на родине продуманное и написанное и папой, и Мариной, и даже мной.
Лу Саломе настаивала в 1930-е годы, что ей удавалось вылечивать больных психическими расстройствами при помощи строчек Рильке: «Они слышали тембр твоего голоса как тембр жизни». Процесс влияния поэтических строчек на внутренний мир взвол-нованного человека еще далеко не изу чен, но мне кажется, что я могла бы оставить что-то, подоб ное летописи этого процесса, для будущих ученых – по крайней мере, я могу описать изменение со-знания девочки, живущей рядом с поэтом.
«И голос, что ловлю, других всех глуше» – эти строчки из Ма-рининых стихов не просто запали в мою память. Я видела их силу. В моей жизни они стали подобием компасной стрелки, направля-ющей, когда ориентация потеряна. Но начну издалека  – где-то с 1970 года. Наш дом  – в продолжающемся смятении. Протестное движение уже разбивается на два лагеря – на диссидентов, бьющихся за новую Россию, и на уезжающих в Израиль. К нам заходит молодой и отважный одессит Исай Авербух (мы звали его Саней или даже Санькой). Папа объяснил мне, что Санька мечтает об отъезде в Израиль – одесские органы пытались его завербовать. У него редчайший талант: он читает мысли других и может направлять их действия.

Марина и Юрий ГлазовыМне все тогда было ново: и Санины стихи, и его талант, и сама возможность мечтать о жизни в Израиле. Молодой человек при-ходил часто, расцеловывался с папой и Мариной, любил пить чай, но ел всегда мало. К вечеру собирались друзья, и Санька устраи-вал представление. Если он постился и не ел мяса, его способности становились воистину чудодейственными. Он, действительно, мог читать мысли на расстоянии и даже подбирать музыкальные мелодии на пианино, если рядом стоял музыкант и мысленно посылал Сане какой-то мотив. Вне этих сенсационных концертов Саня играть на рояле почти не умел. Но для самых впечатляющих представлений нужен был так называемый «индуктор», человек, способный мысленно передать Сане мысли всех, находящихся в комнате. Папа был готов, но не подошел для этой роли совсем. Не подходил никто. С грустью посмотрел Саня на собравшихся друзей, и вдруг его взгляд упал на Марину, моющую посуду после ужина, так удивительно накормившего всех. Марина спешила привести кухню в порядок, чтобы уже от души насладиться разговорами и весельем. «Подождите, подождите, – сказал Саня, – тут есть редчайший индуктор». Он взял Марину за руку и провел эксперимент, убедивший его, что прикасаться к ее руке нет никакой необходимости,  – Марине было достаточно просто подумать на заданную тему.
И представление началось. Саня выходил из комнаты – и чего только не придумывали наши друзья! Подойти к словарю калмыцкого языка, найти слово на с. 283, на 5-й строчке, написать его пять раз, прочесть вслух, взять тапочки, выйти на улицу, потом спря-тать их в холодильник, проглотить пять ложек масла, прочитать стихи Пушкина, сочинить свои стихи. И вдруг Саня потребовал стихов Марины… Все были ошеломлены, включая Марину, никому из присутствующих об их существовании не говорившей. Она только на прошедшей неделе собрала наконец свои рукописные листочки и напечатала стихи на машинке. Так в первый раз прозвучали в дружеском кругу стихи смутившейся Марины, для гостей совсем неожиданные. Первый цикл был посвящен ее бабушке, умершей голодной смертью от рака желудка.

Помню внезапно установившееся молчание только что весе-лившейся компании. Это была поистине немая сцена. До того в семье к стихам Марины относились как к части наших общих бесед. «Я полюбил Марину, – говорил папа, – когда понял, как она любит бабушку. Увидел весь срез характера Марины и уже не мог без нее жить». Я, конечно, знала, что хотя это и правда, но далеко не вся. Марина была чарующе красива, и я девочкой завидовала ей самой черной завистью (над которой работала денно, нощно – и тщетно, потому что не влезала ни в одно из ее платьев). Долго я тогда размышляла и о самом факте рождения стихов после удара судьбы.

Она умерла и осталась со мной.
Я слышу ее во вселенной глухой...
...и пошла
вдоль тех самых берез,
что заплакали за меня.

Мне казалось, что в нашем доме вино было как бы разлито в воздухе. Оно, это воображаемое мною вино, было сухим, даже терпким и несколько горчило, но было в нем столько веселья, особенно искрившегося, когда собирались друзья! Саня же говорил не о вине, он говорил о звуках, объяснив, что во время «индукции» услышал голос, звучавший как будто глуше других, но явственно и сильно. «Довольно необычная у него сила, – уточнил Саня, – в нем растворяются все другие голоса». Этих слов я тогда совершенно не поняла и до сих пор не совсем понимаю, но они меня удивили и поэтому, очевидно, запомнились.Глазовы и  о. Александр Мень

Так во время одного из Саниных ошеломляюще-веселых ма-гических действий тайное стало явным, стихи перешли из семьи в мир внешний, и все друзья ушли счастливые и довольные, на-полненные музыкой. Все они были борцами за справедливость, у всех были глубоко амбициозные планы на будущее, но никто не спустился с неба в тот день сказать нам, что стихам надо дать ход и начинать их печатать. Печатать? В советских журналах? Смешно. В те годы наша семья была в боях, тут не до публикации стихов – рвались кровные связи. Папа, уже давно безработ-ный, постоянно сидел над переводами. Переболевший сепсисом, он возвратился из больницы изможденным и считал, что пойман жизнью начисто. Марина же билась и становилась все красивее – то она была отважной и веселой, то испуганной от неизвестности, что ждала нас и с каждым днем приближалась. Из-за отца меня уже не приняли в университет, взяли только (с помощью близких друзей – Тамары Исааковны Сильман и Владимира Григорьевича Адмони) в Историко-архивный институт, на вечернее отделение. А Марина, мечась между работой в университете, всеми нами и своей мамой, полная какой-то тайной лихости, писала – вечерами, урывками:
И стою, и бью ногой по снегу.
Бью, стихийно высверлив дыру,
разбивая душу на потеху
и распутывая сложную игру.
...
Но, нащупав что-то осторожно,
я прошу склониться надо мной
и, конечно, если только можно,
вывести куда-то по кривой!

Стихи она читала мне, а я слушала и смотрела в огромное окно нашей общей комнаты, служившей еще и гостиной, смотрела в за-вьюженную ночь и не знала, как помочь:
В тот день шел мокрый снег.
Он покрывал овраг  перед моим окном
и выросший за месяц дом  перед моим окном.
Большими хлопьями выплакивалось небо
в овраг, в дорогу, в скаты крыш...
– Услышь, услышь, «ухо имеющий...»
Самыми моими любимыми тогда были стихи, написанные в ту ночь в больнице, когда отцу переливали плазму и нам сказали, что риск велик, но это последний шанс, хотя и он может не спасти от летального исхода:

Когда часы окутываются разговорами
и листья догоняют ветер,
безжалостно полосками дождя
знак одиночества извечного отмечен.
Работа скульптора приблизилась к концу.
Твои черты – в искусстве первобытном.
И хлещет дождь по мокрому лицу.
И ветку треплет ветер ненасытный...

У нас с Мариной был тогда один полушубок на двоих, одна мохеровая шаль и одни сапоги. Иногда в метро, увидев свое отражение в окнах вагона, я думала, что я – она, и я срывалась с места, чтобы к ней пробраться, пугая окружающих своей странностью. А перед выходом из дома я вкладывала газеты в сапоги (у меня нога меньше), Марина же впопыхах, убегая, вынимала их из сапог. Такой я и помню ее, выбегающую на улицу, на работу. Из окна я видела, как Марина ждет автобус рядом с электрической башней на улице Волгина. Да, она стучала ногой по снегу, а я молилась, как умела, чтобы мы так жили всегда – в дружбе, пусть в неизвестности, но в нашем мире, окруженные любовью друзей:
Краны, дома из панелей –
спичечные коробки.
Разных сооружений
везде понастроили.
Эйфелевой башней
из моего окна
вытянулись по небу
вышка и провода...

 «И надо прыгнуть всей судьбою в омут...Так автобус и башня стали как бы постоянными точками в нашей жизни днем. 1968 год был страшным не только потому, что отца выгнали с работы и он тяжело заболел к осени, а еще и потому, что пошел слух, будто он – провокатор и подписывал письма протеста, а потом призывал подписывать других по заданию. Я думаю, от этого удара мы не оправились никогда, хотя все заживает на свете и порастает новой травой.
В конце 1968-го и в последующие годы в Москве менялся круг наших друзей. В нашу жизнь входили новые люди, спешившие помочь и продуктами, и работой над переводами, и лекарствами во время болезни, и даже денежными подарками. Однажды, когда я открыла дверь на звонок, кто-то оставил гору продуктов, а сам ушел. Чудеса да и только. Как же можно такое когда-либо забыть?
Мы ждали ареста отца, и Марина писала в автобусе, на переменках между преподаванием в университете, читала мне, а я опять смотрела в завьюженное окно и знала, что в нашей судьбе уже ничего изменить не могу, но музыка стихов, как колыбельная песня, успокаивала, облагораживала, высвечивала несчастье. Мне нравилась особенно смесь просторечья и музыкальности. Эта была наша тайна, наша сила.

Есть у Парижа башня.
Для кого-то она – всегдашня.
Для кого-то, должно, вчерашня.
Для кого-то – все никогдашня.
Есть у меня своя – за дорогой – напротив окна,
вместе с моей судьбою.
Небо – ты надо мною.
Тогда, девочкой, я долго не могла решить – люблю ли я семью и все, что пишется в ней, и особенно эти стихи потому, что они дей-ствительно являются настоящим творчеством, или я вижу в них эти очертания, потому что люблю. На этот вопрос я тогда не могла дать ответа, но уже привыкла к нашей жизни и стала понимать, что есть родники, которых без определенного опыта риска, любви и жертвенности нельзя ни найти, ни понять, ни услышать, и Маринины стихи были жизнью этих скрытых родников. Я не была Одиссеем на острове Цирцеи, но все-таки попала в мир, совсем необычный и подлинный, без которого потом уже, как и отец, не смогла жить. Я нашла своих проводников.
Остановились
все песочные часы.
Как будто все
Господним временем
забилось.
Стеклись все слезы
реками земли,
и сердце мира
в море превратилось.
Стеклись все слезы, реки, времена.
Еще минута до начала
Потопом хлынувшего  Суда.
И бьются лодки  у Причала.
Меняясь одеждой и сапогами, выбегая по очереди в университет и в институт, мы знали в начале 70-х, что наше будущее уже совсем рядом и что его, действительно, не замолишь. К соседям приходили и спрашивали о валютном центре в нашей квартире, где якобы продают и наркотики. Пара «влюбленных» всегда стояла на лестничной клетке рядом с мусоропроводом между 2-м и 3-м этажами и целовалась, когда мы выходили. Отец, опасаясь ареста по уголовной статье (валюту и наркотики могли всегда принести с собой проводившие обыск), написал письмо, как мне помнится, в ОВИР с требованием прекратить преследование его семьи и либо восстановить его на работе, либо выпустить из страны. Ответа не последовало, но стали приходить вызовы из Израиля от якобы живущих там родственников. Среди интеллигенции пошли слухи, что Глазов уезжает «или на Запад, или на северо-восток». Медленно, но четко и крайне болезненно вставал вопрос об отъезде.
Марина наотрез отказывалась ехать без меня. Я же была в тот момент влюблена и собиралась стать православной матушкой, неся веру в Россию. Папа почему-то по этому поводу особенной радости не выказывал. Борьба в доме шла не на жизнь, а на смерть, но и я не могла оставить отца и Марину. Сбитая с толку и абсолютно растерянная, я подала документы на отъезд вместе с ними.
После подачи документов в доме наступила хоть какая-то передышка. Продолжали приходить друзья, шли споры, разговоры. Марину все еще держали на работе, несмотря на то что и она подписала письма протеста. Публикации же ее книги и статей по лингвистике были остановлены. Но все же в самой ситуации было какое-то затишье, и нам мечталось, чтобы оно продлилось как можно дольше.
...
Нельзя перерешить.
Уже ведь брошен камень.
Рассвет уж близок. Всё.
И каждая деталь
цепляется за сердце. Так веками
заплаканные очи смотрят вдаль.
В глазах опять – до слез знакомый город.
Но все бегут дорожные столбы.
И надо прыгнуть всей судьбою в омут,
порвав все обращения на ты...

Авторизуйтесь, чтобы получить возможность оставлять комментарии