КОНТУР

Литературно-публицистический журнал на русском языке. Издается в Южной Флориде с 1998 года

  • Увеличить размер шрифта
  • Размер шрифта по умолчанию
  • Уменьшить размер шрифта


У НАС НА ПРОСПЕКТЕ НАХИМСОНА

Автор: 

Когда-то это была Владимирская улица. Потом ее повысили в ранге, и она стала проспектом. Проспектом Нахимсона. Ныне ей возвращено прежнее наименование. Когда-то первый этаж нашего дома, выходящий на проспект, занимал гастрономический магазин. Им владел частник. Память сохранила сверкающие витрины и муляжи жирных окороков.
После очередного пленума или съезда партии большевиков магазин закрыли. Помещение долго пустовало, затем стали торговать похоронными принадлежностями: гробами, венками, тапочками. Еще позже бывший магазин переоборудовали в общественный туалет. Как утверждал уже состарившийся к тому времени дамский портной Лево, туалет был самым большим в центральной части города и имел повышенную пропускную способность. У Лево был собственный взгляд на многие события. Он не скрывал своего скептического отношения к властям и, видимо, имел для этого основание.

Это теперь я понимаю, что власти не подозревали об этом. У них наверняка были более серьезные оппоненты.
Огромные складские помещения, используемые предшественниками, туалету были не нужны. Их переоборудовали в жилье, что приблизило число квартир в доме к шести десяткам. Был дом о трех дворах-колодцах, шести этажах? и в нем жили разные люди с разным прошлым и настоящим. Но тогда соседи по дому меня не очень интересовали. У нас была своя компания ребят-погодков? и мы целыми днями резвились во дворе, играя в прятки, штандер, лапту. И когда случилось то, что рано или поздно должно было случиться, – мне сказали, что я еврей, – в моей жизни ничего не изменилось. Произошло это весной, перед пасхой. Просветил меня Шурка, сын нашего дворника. Он спросил, будет ли моя бабушка в этом году выпекать мацу.
– Конечно, – ответил я и похвастал, что дырочки в круглых заготовках делаю я при помощи колесика от старых часов, вставленного в старую рогатку. А дырочек нужно очень много. Целый миллион! Даже больше!

Шурка-дворник, так мы его звали, заинтересовался, пожалел меня и вызвался помогать делать дырки.
– А почему ты не делаешь их дома?
– Мы же русские.
– Мы тоже.
– Нет, – сказал он. – Вы – евреи.
Озадаченный этой новостью, я посмотрел на друзей. Какой же я еврей, если я такой же, как они все? Но бабушка подтвердила его правоту. И сказала, что о том, чтобы Шурка делал дырки в маце, не может быть и речи. Буквально за несколько последующих дней мир для меня раскрасился национальным разноцветием.
Оказалось, что в нашем доме проживали русские и татары, немцы и украинцы, греки и евреи. Даже далекая Италия была представлена многодетной семьей, занимающей вместительную квартиру. Единственное, что меня тогда неприятно поразило,  – евреев на всем свете совсем немного. А в нашем доме, который казался мне таким большим, их было всего четыре семьи, включая нашу. Свидетельствую, в доме жило много достойных людей. Но сейчас, вспоминая прошедшие годы, сам не знаю почему, хочется вызвать из небытия именно их: портного Лево, пламенного Михаила Гдалина, нашу соседку по лестничной площадке Гриневскую Изабеллу Аркадьевну – поэта и драматурга, петербурженку до мозга костей. Уверен – вам будет интересно. Итак, рассказ первый.

ДАМСКИЙ ПОРТНОЙ ЛЕВО
И ЕГО ПОСЛЕДНИЙ АНЕКДОТ
У этого человека была уникальная фамилия – Лево с ударением на последнем слоге. Он был дамским портным. И поэтому (так нам казалось) предпочитал общаться с женщинами. Называл их он по старинке. Слово «товарищ» по отношению к ним в его словаре отсутствовало. «Мадам Гриневская», – говорил он уже тогда очень пожилой Изабелле Аркадьевне. Так же обращался он к своим сверстницам и нашим юным подружкам и улыбался при этом. Его же все знали как Лево. И, хотя на окнах его квартиры было выведено «Портной Леон Лево», мы не пользовались ни именем, ни отчеством. Он был самым богатым человеком в доме, буржуем. Но каким-то нетипичным, нестрашным. Одевался просто, был худощав, общителен, часто ходил в гости к соседям по дому. Пил чай и рассказывал анекдоты. С годами байки меняли социальную окраску, но в них всегда жили и действовали люди его профессии: портные, закройщики, швеи. В период пика его профессиональной деятельности, когда его знали в городе и не было отбоя от приезжающих на лихачах дамочек, анекдоты эти были предельно добродушны и неизменно вызывали смех благодарной, нетребовательной аудитории. Попивая чай из блюдца и громко при этом хлюпая, Лево, растягивая слова и чуточку картавя, рассказывал очередную историю:
– В купе железнодорожного вагона оказались два пассажира, – он делал паузу, откусывал сахар, давая возможность слушателям представить себе поезд, купе, беседующих пассажиров. – Какое-то время мужчины ехали молча, присматриваясь друг к другу. Затем стали знакомиться.
– Я очень богат, – представился один, – у меня куча денег.
– А я – портной, хороший мастер. И, как мне кажется, я богаче вас.
– У меня в банке три миллиона! Это немало.
– Но вам хотелось бы добавить к ним четвертый?
– Конечно.
– Вот видите. А у меня есть три дочки. И я не хочу больше. Выходит, я богаче.

Смеется рассказчик, смеются слушатели.
Но время меняло условия жизни людей. Соответственно менялось их мировоззрение. На каком-то недобром витке компетентные органы приняли решение покончить с кустарями-ремесленниками. Наверное, это решение было оправданным и вытекало из какой-то теории. Возможно, считалось, что это повысит производительность труда, а может, кто-то сообразил, что за собранными в кучу людьми легче присматривать. Известно, что мастеровая братия остра на язык и не очень почтительна к властям. Веселый и общительный Лево на глазах становился мрачным, раздражительным. Перестал здороваться с единственным в доме членом ВКП(б), считая его виновником всех обрушившихся на него бед. Менялись и его анекдоты. Все чаще они становились рискованными, их можно было рассказывать узкому кругу доверенных слушателей. Это были анекдоты из серии, которая позже получит точное определение: «два – двадцать пять». Имелось в виду, что за два рассказанных из этой серии анекдота можно наверняка получить двадцать пять лет заключения.
– Мадам Гриневская, конечно, желает услышать новый анекдот? – спрашивал Лево у одетой во все черное женщины и, не дожидаясь ответа, негромко начинал рассказ, предварительно убедившись, что их никто не слышит.

«Дело происходит в Москве. Хороший закройщик пошел гулять с сыном. Они вышли на Красную площадь.
– Папа, это что? – спросил мальчик, указывая на мавзолей.
– Здесь лежит Ленин.
– Это кто?
– Это большой человек. Наш вождь. Он освободил нас от цепей. Это все знают.
– И я знаю, – обрадовался мальчик, – он освободил нас от золотых цепочек. Мама снесла их в Торгсин».
С укором смотрит на него старая поэтесса.
– Я же просила не рассказывать мне политических анекдотов на улице. Всегда рада видеть вас у себя.
По своим делам спешит мадам Гриневская. Идет снимать мерку с очередной заказчицы мастер. Тяжелые мысли гнездятся в голове. Работать становится все сложнее. Фининспектор – частый гость в его квартире. Растут налоги. И приходит день, когда становится ясно: это все. Налог, который требует инспектор, превышает заработок. И на входных дверях квартиры портного Лево появляется сделанное от руки объявление: «Мастер здесь больше не принимает». Вечером он сидел у Изабеллы Аркадьевны поникший и отрешенный. Пил чай. Гриневскую коробила его привычка прихлебывать и чмокать. В обществе, где она провела жизнь, так чай не пили. Так его пили в трактирах простолюдины, да еще, пожалуй, в Москве, где, как известно, в отличие от столицы, умели получать удовольствие от его неуемного употребления.

Но сегодня она сама пригласила Лево. Последние годы на ее глазах угасала его некогда процветающая мастерская. Почему? Ей не дано было до конца понимать события, происходящие в стране, которую она по-прежнему называла Россия. Но весь ее опыт подсказывал: в России плохо тому, у кого нет протекции. У кого нет человека, который подскажет, кому надо, защитит, когда надо. Она решила организовать у себя встречу Лево с самым большим известным ей начальником, единственным лично знакомым партийцем – Михаилом Гдалиным. Благо жил он двумя этажами выше. Забегая вперед, скажем, что более нелепой затеи трудно было придумать. Лево, который всю жизнь занимался приумножением своей собственности, называл Гдалина сумасшедшим коммунаром. На языке идиш в его исполнении эта фраза звучала особенно смачно.

Гдалин, никогда ничего не имевший, твердо знал, что все людские беды проистекают от этой самой частной собственности, в глаза и за глаза называл Лево недобитым врагом. И надо сказать, что в описываемое время это определение звучало вполне однозначно. В душевной простоте Изабелла Аркадьевна собиралась усадить их за один стол. Гдалин опаздывал. Лево тем временем делился новостями: во время последнего посещения фининспектор обвинил его в использовании наемного труда.
– Наемный труд! – возмущался он. – Это когда-то я ходил руки в брюки. Сейчас – все сам, свои горбом! Раз в неделю приходит мужик, махает утюгом, да еще женщина петли обшивает. Получают они у меня больше, чем получали бы на государственной фабрике. Так кто эксплуататор?

Раздался звонок. Гдалин вошел в комнату. Был он в гимнастерке, с кобурой на широком поясе.
– Милости прошу, – вставая, произнесла Гриневская.
Увидев Лево, новый посетитель нахмурился, потянулся к кобуре, сделал шаг в сторону портного. Тот поднял на него глаза, улыбнулся. Гдалин сказал негромко:
– Живи, недобитый. От тоски умрешь, глядя на наши успехи.
И, вынув наган, выстрелил в потолок.
– Сумасшедший коммунар, – только и сказал Лево. – Всех портных не перестреляешь, а перестреляешь – без штанов ходить будешь.

Гдалин сплюнул. Повернулся к Гриневской, которая спешно капала в рюмку валерьянку.
– Простите, товарищ. Ценю ваши усилия, но беседовать с этим, подлежащим списанию, не хочется.
И вышел. Гриневская рассматривала круглое отверстие в потолке.
– Так и убить можно!
– Это им проще, чем нитку в иголку вдеть. Пойду, пожалуй, – Лево был спокоен. – Чуть не забыл. У меня для вас анекдот. Последний. Итак:
«К портному пришел фининспектор.
– Работаете? Будем платить налог, – он называет сумму.
– Придется, – соглашается частник.
Проходит время. Вновь появляется фининспектор и называет новую сумму налога, в два раза выше прошлогодней.
– Что делать, заплатим, – соглашается портной.
При новом посещении чиновника размер налога снова удваивается.
– Как? – интересуется инспектор. – Выдержим? Станем платить?
Не отвечая, портной открывает ящик стола, запускает в него руку и вынимает самоделку, с помощью которой он печатал фальшивые купюры.
– Идите ко всем чертям! – говорит он. – У меня устают руки. Берите машинку, печатайте сами!»
Не смеется Изабелла Аркадьевна. Не смеется и сам рассказчик.
– Все, – говорит он, – это мой последний анекдот.

Так оно и было. Кончился частный портной, дамский мастер Лево. Кончились и его анекдоты. Правда, время от времени к нему приходили заказчицы. Он, жить-то было нужно, крадучись, принимал их с «черной лестницы», через запасной выход. В темной комнате у кухни, скрытой от глаз фининспекторов, он снимал мерки, кроил, примерял, шил и сдавал заказы. Конечно, он не платил налог. Конечно, он нарушал закон, как нарушали его по всей огромной стране тысячи и тысячи портных, сапожников, плотников и слесарей, зубных врачей и техников. Разве всех перечислишь! Все они были прижаты к стене политикой, в результате которой вся страна оказалась в анекдотичной ситуации – все проигрывали и никто, буквально никто не выигрывал.
Дамского портного Лево эта ситуация на новые анекдоты не вдохновляла...

ПОНЯТАЯ И. А. ГРИНЕВСКАЯ,
ПОЭТ И ДРАМАТУРГ
В доме проживало много людей, однако никто из них не помнил ее молодой. Казалось, Изабелла Аркадьевна всегда была старой, всегда ходила в нарядах старомодных покроев, темного, а чаще черного цвета. Тех же немногих, кого она приглашала к себе в квартиру, поражал стоящий на специальной подставке возле рояля большой портрет маслом. Очень красивая молодая женщина с копной потревоженных ветром каштановых волос заразительно смеялась.
– Это я, – представляла себя Гриневская. – Не верите?
И, отметая неловкие заверения о просматриваемом сходстве, без тени кокетства закрывала тему:
– Пожалуйста, не надо. Подчас сама сомневаюсь, с меня ли рисовал – она называла по имени-отчеству известного в конце прошлого века художника. Ее квартира была выставкой антиквариата. В большой гостиной, в спальне (она же кабинет), заставленных дорогой мебелью, украшенных картинами в тяжелых рамах, было огромное количество безделушек, фарфоровых статуэток, ваз и вазочек, фигурок людей и животных. Бронза и серебро. Распятия, многоликие и многорукие восточные божества, семисвечники – все это пылилось на бесчисленных полочках, этажерках, подставках и столиках. Изабелла Аркадьевна умела развлекать гостей. С каждой вещичкой, украшающей ее быт, была связана какая-либо занимательная история, которую она с привлечением подробностей рассказывала заинтересовавшемуся посетителю.

Однако с некоторых пор едва ли не самым популярным экспонатом ее квартиры стало небольшое круглое отверстие в потолке – след пули от нагана тов. Гдалина. Конечно же, все в доме знали о случившемся. Ходили десятки версий, объясняющих причину рокового выстрела. Гриневская, естественно, знала их все. Она не была бы поэтом, драматургом, наконец, женщиной, если бы не отдала предпочтение версии, которую сама называла романтической. Суть ее сводилась к тому, что работница, приходившая к Лево обшивать петли, будто бы пожаловалась Гдалину на настойчивые приставания портного. Тот вспылил, потребовал от эксплуататора объяснений. И в ее тихой квартире схлестнулись классовые противоречия, густо замешанные на чуть было не попранной чести женщины. Трудящейся женщины.
В третьей комнате жила экономка. Эта очень полная особа много лет ухаживала за Гриневской. Она ходила за покупками, готовила, занималась уборкой. Квартиру старой, давно не печатающейся поэтессы оплачивал Литфонд. Там получала зарплату «по уходу» и деньги «на жизнь» ее экономка. Говорили, что имущество Гриневской завещано Литфонду. Эта гуманная организация защищала ее от экономических невзгод, но сохранить ее гражданский статус было не под силу и ей. Изабелла Аркадьевна была лишенка. Сегодня мало кто знает, что это значило – быть лишенкой, лишенцем.
Гриневская же и тогда не вполне понимала значение этих злобных ярлыков. Она откровенно удивлялась, когда ей объясняли, что, поскольку новая власть считает ее потенциально для себя опасной, она лишена права принимать участие в выборах, быть избранной в органы этой самой власти.
– Помилуйте, – говорила она, – неужели до сих пор меня опасается этот господин-товарищ Зиновьев? Он делает мне честь, – и, помолчав, добавляла, широко улыбаясь беззубым ртом: – Князь умер бы от смеха. Он считал меня такой слабенькой. Как он ошибался...
Но князей она вспоминала редко, больше ее волновали вопросы сугубо бытовые. Каждую зиму, наблюдая, как дворник сгребает с проезжей части проспекта снег, грузит его на огромные сани и тащит их во двор, где в немыслимо прожорливой снеготаялке потрескивали березовые поленья, она вопрошала:
– Зачем? Что делаете? Раньше все было наоборот. Из пригородов – Стрельны, Лесного, Шувалова в центр города завозили снег. Его разбрасывали по улицам. Мы ездили на лошадях, запряженных в легкие сани. А вы сгребаете! Зачем? Кто велел?
– Нам, как скажут, – привычно парировал дворник.

Навряд ли кто-нибудь в доме читал написанное Гриневской, но к ней относились с уважением. Оказывали знаки внимания. Любили поговорить. Наших рано повзрослевших подружек интересовало извечное:
– Изабелла Аркадьевна, правда ли – Вы не были замужем? Никогда не были?
– Не была. Это не значит, что за мною не ухаживали. Отнюдь. И настоятельно. И многие.
И следовал доверительный рассказ о том, как красиво раньше умели ухаживать. Как вместе с рукой предлагали сердце...
– Так что же Вы?
– Не судьба.

На рубеже века в столице появился начинающий, блистательный парижский адвокат. Позже его имя узнает весь мир. Тогда же привлекательный француз яркой звездой засверкал в салонах Петербурга. Красавицы лишились покоя. Его внимания искали многие. Изабелла Аркадьевна сумела стать первой и на какое-то время единственной. Он увез ее заграницу. Несколько лет они провели в путешествиях. Побывали в тогдашних Персии, Аравии, Палестине.
– А потом?
– Вернувшись, я написала хорошую пьесу. Ее играли в знаменитом театре, здесь в Петербурге. А он... Оказалось, что он был нужен не только мне, но и своей стране.
Позже, добавлю от себя, он стал премьер-министром Франции.
– Вот так. Пьеса была о зачинателе новой религии.

Но ни пьеса, ни новая религия не интересовали молодых собеседниц. Гриневская это сразу чувствовала. Замыкалась в себе. Прощалась и поспешно удалялась. Прошлое и настоящее сочеталось в  ней удивительным образом.
Казалось бы, вся во вчерашнем, беспрерывно сравнивая день сегодняшний и день прошедший и не скрывая своей приверженности к ушедшей жизни, она была средоточием городских новостей. От нее, к примеру, соседи узнавали подробности разбирательств, взволновавших город дел о коллективном изнасиловании в Чубаровском переулке, а затем в саду Сангали. Узнали о предполагаемом возведении первого в стране небоскреба, который будто бы появится между Знаменской церковью и гостиницей на Лиговке. Впрочем, спустя немного времени из того же источника стало известно, что вместо небоскреба на этом месте решено осуществить мечту великого утописта: возвести сооружение, в котором каждый желающий сможет выразить свое презрение к самому большому злу, которым – так тогда полагали – является золото. В этом специальном здании, а попросту говоря, общественном туалете все соответствующие приспособления будут сделаны из червонного золота. Мыслилось, что таким, прямо скажем, неординарным способом ленинградский пролетариат пошлет в нокаут мировую буржуазию.
Это были мечты. Далеко не все понимали их истинную цену. Многим тогда они казались не просто прекрасными, но и осуществимыми.
– Все это очень интересно, – говорила она. – Но так не бывает.

Многое ей было любопытно. Однажды она уговорила дворника рекомендовать ее в... понятые. Было это в недобрые дни на стыке 20-х и 30-х годов. «Органы» производили изъятие ценностей у населения. Многие нынешние граждане России ничего не знают о той преступной акции. У людей насильно отбирали ценные вещи. За что? По чьему приказу? Ответы на эти вопросы еще дадут объективные историки деятельности ГПУ-НКВД-КГБ, если они, конечно, когда-нибудь появятся, а вернее, если им когда-нибудь это позволят.

В те дни происходило вот что.  В квартиру очередной жертвы ночью являлись оперативные сотрудники, предъявляли ордер на арест. Арестованного препровождали в тюрьму и помещали в переполненную камеру. Через несколько дней следователь сообщал измученному, полуголодному человеку, что, по имеющимся сведениям, у него хранятся изделия из золота и серебра, золотые монеты, драгоценные камни и т. д. Подследственному давали бумагу и просили перечислить имеющиеся у него ценности. Если задержанный утверждал, что «органы» введены в заблуждение, ему рекомендовали напрячь память и возвращали в камеру. Если дрожащая рука выводила перечень фамильных ценностей, доставшихся от дедушек и бабушек, объявлялось, что решением директивных органов все перечисленные вещи подлежат конфискации. Исполнитель с арестованным ехали на квартиру. В присутствии понятых хозяин показывал, где лежат ценности. Далее следовал тщательный обыск. К «добровольно» сданным вещам присоединялись найденные при обыске (если такое случалось). Составляли акт об изъятии. Копия его еще долго напоминала ограбленному о некогда принадлежавших ему вещах. Конечно, далеко не все задержанные с готовностью шли навстречу желанию властей включить в государственную казну их ценности. А у большинства их вообще не было. В таких случаях люди многие недели оставались в камерах, следователи днем и ночью вызывали их на допросы, требовали вспомнить, где запрятаны изделия из драгоценных металлов, столь необходимые родному государству. В любом случае дело заканчивалось обыском и, в зависимости от результата, менялось содержание акта о проведении. Эти акты подписывались проводившими обыск сотрудниками, владельцем квартиры и обязательно приглашенными понятыми. Их присутствие должно было «облагородить» творимый разбой, замаскировать организованный грабеж.
– Кем мне только не приходилось бывать, чем не приходилось заниматься, – увещевала Гриневская дворника дядю Ваню. – Рисовала, на сцене играла, устраивала благотворительные балы. Медсестрой была. Любимой была. Стихотворения писала, пьесы. Все мне было интересно и необходимо. Героев своих произведений создавала, сидя за письменным столом. Это мои дети, и они не были лишенцами.
– Детей не за столом придумывают, – острил собеседник.
– Понятой не была, а интересно. Посодействуйте.
Усталый, регулярно недосыпающий дворник, к многотрудным обязанностям которого в последние месяцы прибавились ночные бдения (все чаще его привлекали в понятые), посодействовал. И вот, поднятая с постели, старая писательница Изабелла Аркадьевна Гриневская вместе с дворником дядей Ваней сидит в комнате соседей по лестничной площадке. Она любила здесь бывать. Знакомая обстановка. Люстра с зеленым стеклянным абажуром, украшенным разноцветным бисером. Буфет и вписанный в простенок между окнами полубуфет. Часы с гирями в дубовом футляре. Часть круглой голландской печи, обогревающей две комнаты и коридор. Но от обычного порядка нет и следа. На стол выложено все, что обычно скрыто в ящиках, уложено на полках. Три немолодых сотрудника перетряхивают белье, листают книги, пересыпают крупу. В поисках тайников осматривают косяки дверей, паркет, неровности стен. Все это они делают очень медленно, тщательно. На маленьком столике в плоской тарелке лежат обручальное кольцо и золотые часики. Хозяйка, миловидная женщина лет тридцати, заметно осунувшаяся за десяток дней, проведенных вне дома, однотонно твердит:
– Больше ничего нет. Говорила же следователю...
Сын, проснувшись от шума и света в детской кроватке, занимающей пространство между буфетом и печкой, с испугом поглядывает на чужих людей, на появившуюся наконец мать.
Спустя много лет, рассказывая об ощущениях этой ночи, Изабелла Аркадьевна повторяла: «Мерзко было, мерзко». Имеющий уже солидный опыт участия в подобных экзекуциях, дядя Ваня всячески сдерживал свою протеже, порывавшуюся вмешиваться в действия сотрудников.
– Бесстыдники!
Она то ерзает на стуле, то приподнимается, приближается к мужчинам.
– Охальники, как это можно копаться в женском белье, что делаете?!
От нее отмахиваются.
– Мешаете. Сидите на месте.
– Буду жаловаться, – твердит она, отчетливо понимая, что говорит глупости. Жаловаться  кому? На кого? В какие-то мгновения она ругала себя – зачем напросилась? Но профессиональный интерес брал свое. Она всматривалась в лица сотрудников. Пыталась представить себе их ощущения, воспроизвести мысли. Воссоздать биографии каждого. Прикидывала, чем могли бы они заниматься, не попади в штат репрессивной организации.
– Подпишите протокол, мамаша.
Гриневская просматривает заполненный бланк. Прекрасным почерком выведены буквы. Ныне забытые перья «Рондо» позволяли умельцам делать это артистически, с блеском.
«Ценностей не обнаружено». Решение приходит мгновенно: под этим документом ее подписи не будет! И не потому, что на белой тарелочке лежат выданные соседкой часики и обручальное кольцо. Ей нельзя ставить подпись под этим документом.
– Не стану его подписывать.
Старший из оперативников перехватывает взгляд старой женщины. Он трактует его по-своему и, снисходительно улыбнувшись, говорит хозяйке квартиры:
– Забирайте свое кольцо и часы. Они не будут реквизированы.
И, вконец обессиленная, недавняя заключенная произносит:
– Спасибо.
– За что их благодарили? – многократно допытывалась позднее Гриневская. – Что все же не ограбили? Что опять не увели с собой?
– Ведь могли! – отвечала соседка.
И каждый раз, мысленно возвращаясь к событиям той ночи, она как-то виновато улыбалась. Только много позже ей самой открылась причина той импульсивно вырвавшейся благодарности. В тот миг она была на вершине материнского счастья? Эти трое из ГПУ ничего не поняли, не нашли, не догадались, где и в чем ее сокровище. Не тронули, не обидели черноголового, глазастого ее сыночка. А могли...
Я мало тогда понимал, что происходит, но навсегда запечатлелись в памяти глаза матери, следившие за мужчинами, копавшимися в ящике с бельем.
Гриневская протокол не подписала. Ее не уговаривали. Наверное, казенную бумагу позже подписал, изменив почерк, один из сотрудников. В понятые ее, конечно, больше не привлекали, предоставив самой решить вопрос – почему не были изъяты золотые дамские часики и обручальное кольцо.
Такой была эта очень пожилая женщина, наверняка не придавшая никакого значения своему поступку. Она утверждала, правда, что ни разу в жизни не поступила против совести и что всегда держала данное слово. Впрочем, последнее не совсем точно. Провожая нас, безусых на войну, обещала дожить до победы, дождаться...
Те немногие, кому суждено было вернуться, застали наш дом изменившимся. И не только внешне. Лишь в трех-четырех квартирах проживали старожилы. Изабелла Аркадьевна ушла из жизни в январе 1942 года. Предчувствуя близкий конец, она просила соседку (ту самую) пригласить к ней православного священника, католического ксендза и иудейского раввина. Мама нашла в себе силы (блокада Ленинграда достигла своего апогея) выполнить просьбу. Последнее желание Гриневской дядя Ваня, сам уже очень слабый от голода, классифицировал как очередную прихоть. Он же утверждал, что она, прожив до ста лет, скончалась в день своего рождения. Он сильно преувеличивал, дядя Ваня, царствие ему небесное. Моя попытка разыскать памятный портрет, пропавший из разоренной во время войны квартиры, успехом не увенчалась. Мезуза, которую снял с косяка входных дверей, долго хранилась напоминанием о прошедших днях.
Если открыть именной указатель «истории русского театра», можно увидеть, что имя Изабеллы Аркадьевны Гриневской, русской поэтессы и драматурга, более десяти раз встречается в тексте. Русской? Она писала по-русски. Можно лишь догадываться, что заставило ее отца Арона Зеленского стать Аркадием Гриневским и перестать быть иудеем. Его дочь была Человеком, она доказала это. Поступком. Она посмела.
Кому повезет побывать в средиземноморской Хайфе, непременно загляните в центр Бахайской религии. Той самой, которой сто лет назад заразилась русская поэтесса и драматург И. А. Гриневская. Кому проще добраться до Чикаго, приезжайте к нам. По пути к синагоге, которую мы показываем гостям, вас заведут в сделанный из бетонных кружев Храм Бахаи. Там хорошо посидеть, хорошо думается...


ДЯДЯ МИША  – ГЛАВНЫЙ ЧЕЛОВЕК НАШЕГО ДЕТСТВА


Летом, когда он входил во двор без привычной комиссарской кожанки, на гимнастерке ярким огоньком горело крохотное Красное Знамя, венчающее самый почетный боевой орден.
Было время – он рассказывал, за что и при каких обстоятельствах вручал ему его сам Лев Давыдович Троцкий. Позже вторую часть повествования он опускал. Рассказывая о себе, бывал немногословен: «Все побежали, а я стрелял...» Орденоносцев тогда было очень мало. На них обращали внимание. Также скупо объяснял он нам свое награждение почетным боевым оружием: «Метко стрелял». А нам так хотелось его спросить, как же случилось, что он, неистовый коммунар, отличный стрелок промахнулся и вместо эксплуататора Лево угодил в потолок.
Конечно же, каждый из нас знал все подробности обросшего деталями факта из его жизни, легенды дома, согласно которой будто бы он долго гонялся за убегавшим буржуем, посмевшим недостаточно почтительно выразиться о вожде мирового пролетариата. А точнее, послать его далеко-далеко. Когда же Лево трусливо укрылся в квартире Гриневской, он ворвался туда, стрелял в контру, но промахнулся. Почему-то несвойственная нам робость и застенчивость мешала нам задать этот вопрос.
В отсутствие хозяина нам случалось бывать в квартире с окнами на второй и третий двор. Почетное оружие висело над диваном. Фоном ему служил ковер. На нем и красовались: шашка, слегка выступающая из ножен, карабин, кинжал, часы на толстой цепочке, еще несколько предметов непонятного назначения. Панически боявшийся отчима, наш одногодок не подпускал близко к дивану: «Трогать нельзя. Он такой – сразу узнает, оправдывался он. – Только смотреть».
Никогда мы не узнали причину их взаимной неприязни. Никогда не поняли, почему дядя Миша не дал усыновленному Анатолию свою фамилию, почему не брал его в дни праздников на гостевую трибуну. Его не брал. Брал нас. В те годы на площади Урицкого, закрывая фасад царского дворца, была установлена стационарная трибуна. В дни военных парадов и демонстраций на нее приглашались знатные люди города. Взрослый мог привести с собою подростка.
– Согласуй дома. Завтра в 7.45 встречаемся у ворот, – говорил он очередному счастливцу.
Мальчишки его боготворили. Он любил ребят. И многое для нас делал. В доме был Красный уголок, он же детская комната. Там были настольные игры. Автор многочисленных книжек о самоделках Николай Казико, живший в доме, учил нас мастерить модели самолетов. Дядя Миша приходил туда дважды в неделю. Цель своих посещений формулировал примерно так: «Мальчики подобны нагану, куда их направить, туда и стрелять станут». Что им руководило? Чье поручение он выполнял? Уверен – это было веление души. Осознанная необходимость двигать дело, в правоту которого искренне верил. Сам назначил себе общественную работу – так это тогда называлось. «Заряжал» он нас по оригинальной системе, автором которой, уверен, был сам.
Каждый из нас запомнил текст величавого гимна. Слово за словом, строку за строкой, куплет за куплетом мы вместе разбирали «Интернационал», учились смотреть на весь мир, на все, что в нем уже случилось и предстояло произойти, сквозь звучание государственного и партийного гимна.
– Чем занимались в прошлый раз, мои молодые товарищи? – спрашивал он негромко.
– Весь мир насилья мы разрушим до основанья, – хором орали мы в ответ. Для нас все было ясно и просто. Старшие товарищи разрушили в стране несправедливый мир. Они расчищают основание, на котором нам предстоит строить.
– Чем станем заниматься сегодня?
– Мы наш, мы новый мир построим! – кричали мы в ответ.
И дядя Миша рисовал чарующую картину грядущего, когда все будут сыты и будут красиво одеты. Будут беззаботно улыбаться в свое удовольствие. Все было нам понятно, все нравилось в его рассказах. Смущала лишь отдаленность срока, когда все это станет явью, да не очень верилось, что все будет бесплатно.
– Денег не будет совсем?
– Конечно же, – объяснял дядя Миша очень серьезно и убежденно, – они будут не нужны.
– В магазине можно будет взять, что захочешь?
– Конечно. По потребности.
– А скоро?
– Сами считайте. Владимир Ильич сказал: кому в его время было шестнадцать, будут жить по-новому.
Мы считали. У всех выходило по-разному. Но получаемые годы всем казались несбыточно отдаленными, и невольно возникало желание их приблизить. В те годы в городе впервые появилось эскимо на палочке – мороженое в шоколаде. Один из первых его продавцов жил в нашем доме. На нашу общую беду получаемый с вечера товар он хранил в дровяном сарае, в подвале. Лазить по сараям и чердакам было любимым мальчишеским занятием. Естественно, никакие замки не являлись для нас препятствием. Установить, кому принадлежит идея начать вхождение в новый мир, о котором так увлекательно рассказывал дядя Миша, именно с мороженого, чтобы употребить и «даром» и «по потребности», не удалось даже с помощью милиции. Точным было то, что после очередного занятия «слушатели» вскрыли сарай и не ушли оттуда, пока от сотен эскимо не осталась лишь горка палочек. Пикантность произошедшего усугублялась тем, что за день до случившегося в «Красной вечерней газете» (так назывался нынешний «Вечерний Петербург») прошла статья, описывающая передовой опыт работы с подростками в красном уголке дома. Позор!
Пострадавший заявил в милицию. По заданию участкового нас собрали в детской комнате. «Что скажете, мои молодые товарищи?» – спросил дядя Миша. Увы, сказать никто ничего не мог. Мороженое, поглощенное в огромном количестве, сыграло скверную шутку: у всех «молодых товарищей» воспалились миндалины, все хрипели, у меня была повышенная температура. Скандал замяли. Родители хрипящих отроков оплатили стоимость мороженого. Попытка ускорить продвижение общества к новой формации не была правильно понята. Ее квалифицировали как мелкое хулиганство. Нас дядя Миша теперь называл не иначе, как «молодыми нарушителями социалистической законности». Нам это приветствие нравилось еще больше предыдущего.
Периодически в городе обновляли проезжие части центральных улиц. Грузовые трамваи завозили огромное количество сосновых шестиугольников. Для ребят это был отличный строительный материал. Мы возводили из них дворцы и крепости. Дядя Миша был непременным участником тех построек. Под его началом мы как-то собрали огромный, в рост человека лабиринт. Это было величественное сооружение, протянувшееся перед фасадами трех домов и занимающее половину ширины проспекта. Посмотреть на лабиринт, побродить по его проходам и тупикам приходили любопытные с соседних улиц. Мы очень гордились. Потом его разрушили. Пахнущие лесом калабашки пропитали мазутом. Дорожники ловко укладывали их на бетонное основание, скрепляя между собой обоюдоострыми гвоздями. После дождя улица становилась похожей на блестящую черную траурную ленту, ниспадающую с венка, стоящего в витрине магазина «Похоронное дело». На это обратил внимание Николай Казико. Его отца, старшего морского офицера, арестовали ночью. Первым на памяти взрослеющих мальчишек, но далеко не последнего. Объяснения дяди Миши запомнились навсегда. «Невинных не арестовывают. У страны много врагов. Ее необходимо защищать. Этим и занимаются наши славные мушкетеры – ребята из ОГПУ».
В эти дни мы зачитывались романами Дюма, полное собрание его сочинений было обнаружено на чердаке И. А. Гриневской. Нам удалось убедить дядю Мишу, что храбрость и верность слову – категории вечные, и мы взахлеб наслаждались чтением. Мы доверяли нашему наставнику, никому и в голову не могла прийти мысль о кощунственности сравнения чекистов с мушкетерами.
Как-то он позвал нас идти за собою. Гурьбой вышли из ворот и, пройдя пару десятков метров, оказались перед дверями закрытого несколько лет назад игорного клуба.
– Входите, молодые нарушители. Теперь этот дом будет ваш. Запомните его название: ДКДД – Дом культуры для детей.
Отражаясь в давно не мытых зеркалах, бродили мы по парадным залам. На полу валялось много разноцветных бланков. Игорные столы лежали ножками вверх. Фонтан, расположенный посередине запыленного грота, не работал. С чугунных колонн, выполненных в виде цветочных ваз, свисали давно засохшие цветы.
– Здесь мы организуем для вас лицей. Новую школу новой жизни!
И организовали в помещении бывшего Владимирского игорного клуба уникальный очаг, к которому тянулись тысячи мальчишек и девчонок со всего города. Кто только не ожидал их там! Самуил Маршак читал еще не опубликованного «Мистера Твистера», Лев Кассиль – отрывки из Швамбрании, Леонид Пантелеев – свой «Пакет». В полную силу играли с нами в шахматы еще очень молодой Михаил Ботвинник, мастер и дипломат Ильин-Женевский, мастера Рагозин, Чеховер, Рубинштейн. Даже доктор Э. Ласкер, бывший чемпион мира, приехавший на несколько дней в город на Неве, побывал у нас. Ученые и поэты, бывалые люди, ветераны гражданской войны, актеры и композиторы жили там среди нас. Так продолжалось годы.
С открытием городского Дворца пионеров наш Дом прекратил существование. Для нас это было трагедией. Из пионерского возраста мы уже выходили. Заорганизованная сверх всякой меры, регламентированная и опекаемая партийными органами работа в новом шикарно-показушном Дворце была неинтересна.
«Ничего, – успокаивал заметно постаревший Михаил Натанович, – стоит вопрос о строительстве в городе Дворца молодежи».
Увы, нам не повезло. К моменту открытия Дворца пионеров мы выросли из пионерского возраста. Потом была война. Когда открывали Дворец молодежи, тех немногих, кому было суждено вернуться, уже нельзя было отнести к этой возрастной категории.
Михаил Натанович ушел в ополчение. С нами прощался скупо, по-мужски. Каждому говорил одни и те же слова: «Дойди до Берлина. Уверен, не подведешь». И рывком прижимал к себе.
Не подвели. А я дошел. Расписываясь на рейхстаге, помнил и о нем.
Никто не знает, где нашел свой конец главный человек нашего детства. Тот самый, вслед за которым мы вошли в огромный лабиринт, а блуждали потом долгие годы уже сами. Им было, казалось, стройное и увлекательное, но, увы, утопическое учение, основы которого столь запоминающе преподал нам Михаил Натанович Гдалин. Далеко не сразу открылась нам истинная цена того учения. Но все мы, выросшие под крылом дяди Миши, неистового коммунара, единственного орденоносца и партийца нашего дома, в душе благодарны судьбе. В том числе и за то, что она не позволила ему стать свидетелем крушения дела его жизни.
Наверное, вовремя уйти – большое счастье. Или большая удача. Или большая милость. Но это совсем другой, отдельный разговор.


Другие материалы в этой категории: « “АЭЛИТА – ЭТО ПОДАРОК ФЛОРИДЕ!” ТОРГОВКА »
Авторизуйтесь, чтобы получить возможность оставлять комментарии

ФИЛЬМ ВЫХОДНОГО ДНЯ





Гороскоп

АВТОРЫ

Юмор

* * *
— Я с одной девчонкой больше двух недель не гуляю!
— Почему?
— Ноги устают.

* * *
Когда я вижу имена парочек, вырезанные на деревьях, я не думаю, что это мило.
Я думаю, весьма странно, что люди берут на свидание нож…

Читать еще :) ...