Версия для печати

Зов

Автор: 

Виктор Петрович шагал взад и вперед по комнате.
– Пойми, Мила, я ничего против них не имею. Кое-кому даже помогал. Я, кстати, никогда не верил, что они используют христианскую кровь в своих там религиозных обрядах. Сейчас, при перестройке, они подняли голову, черт с ними, но чтобы мой единственный сын причастился к еврейству – увольте. Душа не позволяет. Скажите, пожалуйста, захотелось ему еврейской школы, получить еврейское образование. Это же надо!
– Я все понимаю, но эта школа лучшая в городе. Туда перешли лучшие педагоги из других школ.
– Ну конечно! Раз евреи, то обязательно лучшие, наслышаны мы об этом, – Виктор Петрович не мог сдержать сарказма. – Только вот непонятно, как наш драгоценный Мишенька будет учиться на «родном» еврейском языке.
– Преподавание всех предметов у них на русском языке.



– Что же это за еврейская школа?
– Наверное потому, что там две еврейские дисциплины – еврейская история и язык этот... как его... иврит. Ну и...
– Что «и»?
– Выходной день у них суббота.
– Вижу, сынуля основательно ввел тебя в курс дела. Да, забыл тебе рассказать. Помнишь моего главного инженера Семена Марковича? Жена у него русская. Так вот, вчера на улице ко мне подошел его сын. Такой вымахал – сразу не узнать. На груди крестик. Я спросил, чем он занимается, он сказал, что примкнул к какой-то патриотической организации, и как начал поливать жидов... Я ему говорю: «Как ты можешь, у тебя же папа еврей». И знаешь, что он мне ответил? Никогда не догадаешься. «Я, – сказал он, – искупаю грех моей мамы». А наш Миша, у которого кругом все чисто, решил вдруг... Ладно, я сам разберусь с ним. Нечего ему становиться жидовствующим. Он должен знать, что мы сами по себе, они сами по себе.
– Но есть и другая сторона дела. Он хочет поступить в университет. Сейчас, конечно, все можно купить, любой диплом, но придет время, ему надо будет устраивать свою жизнь, а без знаний хорошую специальность не обретешь.
– Нет, нет и нет! Не надо меня убеждать!
Мила вздохнула. Подошла к шкафу, стала переодеваться. Виктор Петрович удивленно посмотрел на нее, но сразу вспомнил. Еще до разговора с ней он увидел в вазе свежий букет цветов, да вот выходка сынули мозги отбила. Виктор Петрович скосил глаза. На серванте стояла фотография девушки в военной форме. Фронтовая медсестра. Подтянутая, с короткой стрижкой густых волос, чуть выступающие скулы – Тамара Сергеевна в годы своей фронтовой молодости. Впоследствии его теща. Умерла три года назад. Виктор Петрович уважал свою тещу, что вызывало насмешливое удивление друзей. Он, однако, был искренен. Ее нельзя было не уважать. Умная, тактичная. Кстати, внука своего, Мишеньку, вынянчила она. Души в нем не чаяла. Два раза в год, в дни рождения родителей (отец, в прошлом боевой офицер, умер раньше), Мила идет на кладбище. Идет одна.

...Вот и сейчас стоит она у скромной могильной плиты, и во всей Вселенной их только двое – она и ее мама, которая, конечно, все слышит и которой можно поведать самое сокровенное, в очередной раз покаяться, детям всегда есть в чем каяться перед родителями, выплакать свое горе. В такие минуты свидетели, пусть даже родные и близкие, неуместны. Если бы можно было повернуть время! Хоть ненадолго. Чтобы хоть еще немного мама была жива. «Если бы можно было повернуть время назад», – мамины слова. Она часто их повторяла, глядя на свою любимую фронтовую фотографию.
– Что же там было хорошего, мама, сколько крови насмотрелась?
– Верно, – отвечала мама мягким голосом, – и все-таки...
Отвечала и замолкала, прикрыв веки. Мила хорошо знала такие мамины состояния, и, находясь возле нее, боялась шевельнуться. Мама была здесь, рядом, и в то же время далеко-далеко... Что она там видела, и кого? Мама ничего не рассказывала, а когда серьезно заболела, Мила все порывалась спросить И... все не решалась. Спохватилась после похорон, и каждый раз, приходя на кладбище, отчаянно вопрошала маму, но только тихо шелестели листья посаженной у могилы плакучей ивы...
Уже по пути домой Мила вспомнила, что когда ходила беременной, мама ей однажды сказала: «Если будет мальчик, назови Мишей». Мила с легкостью согласилась. Мама хочет, почему нет?
***
Тамара Сергеевна унесла свою тайну с собой, и кто знает, может, в самом деле, в какие-то минуты душа ее по некоему мистическому зову уносилась в прошлое, за тысячи верст, где под фашистским Берлином был развернут военно-полевой госпиталь. Скоро победа. Совсем скоро, а раненых доставляют беспрерывно. Сегодня их оказалось особенно много. Стоны, крики. Томочка помнит инструкции Главного хирурга полковника медицинской службы добрейшего Кирилла Захаровича, которого за глаза все звали просто Захарыч, – в первую очередь подходить к тем, кто молчит. Они, бедные, на шаг от смерти. Те, у кого хватает сил на крики, могут еще худо-бедно продержаться. Безмолвных кладут на носилки – и к Захарычу. Большинство из них он отправляет в операционную, где несколько хирургов работают почти круглосуточно. Самых тяжелых Захарыч оперирует сам.
Вот, кажется, последний из безмолвных – молодой сержантик. Корчится в приступах удушья. Томочка и ее подружка-напарница Клава уже не чувствуют ни рук, ни спины – осторожно кладут носилки на стол. Бегло взглянув на раненого, Захарыч скомандовал
– Этого ко мне.

День подошел к концу, но еще не все на сегодня закончено. Томочке осталось сделать перевязки троим из закрепленных за ней раненым, двоим сделать на ночь укол нового чудо-препарата под названием «пенициллин». Устала безмерно. Скорей бы очутиться в своей комнате, что на троих девчонок, помыться и бухнуться на койку. Полежать с закрытыми глазами. Такое блаженство.
Новый день начался, как всегда. «Пятиминутка» (официальное название «Утренняя конференция»), которая тянется обычно час. Инструкции от Кирилла Захаровича – и к больным. Зато сегодня работается веселей, ибо сегодня воскресенье, значит, вечером пойдет в штаб дивизии, что расположился в бывшей школе. Это был редкий случай, когда штабы размещались недалеко от госпиталей. По законам военного времени это категорически запрещалось, но победа была уже вот-вот, и командование на такое смотрело сквозь пальцы. Раз в неделю в бывшем спортзале, где проводятся политзанятия, показывают кино. Потом начинаются танцы. Увивается за ней капитан Воронцов, но рук особо не распускает. Старый. Лет ему около тридцати наверно.
Первая любовь была у нее в девятом классе. За год до войны. Валька. Первый... Воюет сейчас где-то. Когда же после курсов медсестер ее, как и других девчонок, мотали по госпиталям, мало ли что случалось...
Томочка выполняет назначения – уколы, перевязки. Кто еще остался? Остался Михаил Ротман, сержант, двадцати лет. Тот самый, кого Захарыч вчера приказал отвезти к себе в операционную. Назначены пенициллин и морфий. Ясное дело, когда наркоз проходит, начинаются страшные боли. Но где же раненый? В переполненных палатах его нет. Значит, где-то в коридоре, опять-таки забитом ранеными. Но и там его нет. Что за черт! Она снова прошлась по коридору, и из какого-то закутка услышала громкий стон. Куда сунули сержантика! Подумала – как бы не пришлось помещать раненых на крышу – такого наплыва Томочка за свои три года службы не упомнит. Она подошла к койке и первое, что увидела, – два больших жгуче-черных глаза на белой наволочке.
– Повернись. Не бойся, будет не очень больно.
Он с трудом повернулся на бок.
– Будешь жить, не волнуйся. Тебя сам Захарыч оперировал. А он, знаешь... Равного ему нет.

Томочка еле дождалась вечера, когда передаст смену. Помылась, переоделась, перекусила, усилием воли отогнала сон – и в штаб. Показали фильм «Она защищает Родину». Томочка смотрела его уже четыре раза. Потом заиграл патефон – вальс «В лесу прифронтовом». Воронцов устремился к Томочке, но вдруг перед ним возникла Нюрка, другая Томочкина напарница. Шутя вроде раскинула руки, и ему, слывшему галантным кавалером, ничего не оставалось, как закружиться с ней в танце. «Ну и стерва», – беззлобно подумала Томочка. Ее тут же с великой радостью подхватил штабной писарь Леша. Девчонки не засиживались, их было не так уж много. Когда зазвучала «Полька», Воронцов с такой решительностью направился к Томочке, что никто не посмел ему помешать. Танцевали вместе и танго, и фокстрот.
Воронцов был обычно немногословен, но сейчас, в очередном с Томочкой танце неожиданно разговорился. Вспомнил, как в начале войны в одном из боев он, тогда еще рядовой, был окружен четырьмя фрицами и, несмотря на ранение, сумел их уничтожить, за что был представлен к почетнейшей солдатской награде – медали «За отвагу». Томочка слушала и вдруг... Вдруг увидела те два черных глаза на белой наволочке. Интересно, как он сейчас? Воронцов нежно прижал ее к себе. Тут пластинка кончилась, и Томочка облегченно вздохнула. Танцевать надоело, и вообще она страшно устала. Пойдет домой. Воронцов вызвался ее проводить. Пусть. Все равно не отстанет. По дороге они о чем-то говорили, но подойдя к дому, буркнула: «Пока», и быстро юркнула за дверь.

Проснулась рано. Можно еще полежать, но не лежалось. Быстро встала, убралась, наспех поела – и в госпиталь. Поймала себя на недоуменной мысли – зачем так торопиться, время еще есть.
Едва одела халат, пошла за угол, где лежал Ротман. Он метался в жару. Да что это такое? Устремилась в кабинет Кирилла Захарыча. Главный был на месте. Наверное, как это часто случалось, заночевал здесь.
– Товарищ полковник, там Ротман... Горит весь.
– Знаю. Только что его смотрел. Пуля пробила диафрагму у пищевода, задела плевру и легкое. Плохо, но не безнадежно. Я назначил ему аналгин, морфий и по-прежнему пенициллин, – Кирилл Захарыч помолчал и добавил: – Очень хочется надеяться...
День был, как всегда, суматошный. К концу смены Томочка два раза подходила к Ротману. Уснул. Пощупала лоб. Температура, кажется, спала. На душе полегчало. Она снова глянула на него. Густые черные волосы. Ширококостный. Таких называют крепышами. Выдюжит.
Ушла, как всегда, уставшая. Утром – первая мысль: как там Ротман? И тут же – почему Ротман? Разве он единственный раненый в этом госпитале? И что с ней вообще происходит? Все это проносилась у нее в голове, пока спешно мылась, одевалась, проглатывала нехитрый завтрак.
В госпитале, сделав несколько неотложных процедур, Томочка заторопилась к Ротману. Горит весь. Мечется, о чем-то бессвязно кричит. Бредит. Бедненький. Как же так? Она же сделала все, что Захарыч назначил, так старалась. Скорее к Захарычу. Но хирург подошел сам. Увидев Томочку, рассеянно спросил:
– А-а, ты сегодня?
– У меня суточное дежурство.
– Чего ж так рано. Пятиминутка через час. Ладно. – Протянул ей разграфленный лист лекарственных назначений. – Возьми, это для твоих раненых. Самый тяжелый сейчас у тебя – Ротман. Будешь каждые четыре часа колоть ему что всегда, только удвой дозу пенициллина, – покачал головой, – тяжелый случай.
Томочка бросилась за препаратами. Сделала инъекцию, поправила подушку у изголовья, осторожно натянула одеяло на плечи.

День как день. К вечеру ни рук, ни спины не чувствовала, но каждую свободную минуту подходила к Ротману. Ближе к вечеру температура у него спала. Когда она в очередной раз делала ему уколы, он спросил:
– Как тебя зовут?
– Тома.
– А меня Миша.
Она улыбнулась.
– Знаю. Сержант Михаил Ротман.
– Тома, скоро победа?
– Да, да, – весело воскликнула она, – скоро победа, и домой!
– Мне нужно быстрее стать на ноги. Я должен успеть...
– Что успеть?
И вместо ответа:
– Тома, среди моих документов есть одно письмо в белом конверте. Я хочу, чтобы оно было со мной. Умоляю, принеси его.
– Хорошо, Миша, я зайду в спецчасть. Попрошу майора.
Постояла еще и ушла.
Майор Сутягин был, как всегда, очень занят, но Томочка так мило ему улыбнулась, что улыбнулся и он.
Томочка передала ему просьбу Ротмана. Не успела договорить, как Сутягин стал открывать тяжелую дверцу сейфа.
– Как же, знаю. Когда мы разбирали его документы, обнаружили это письмо. Для нас ценности не представляет. Пусть будет у него. Даже лучше.
Он протянул ей белый конверт. Обрадованная, вернулась к Ротману. Он выглядел бледным, и, казалось, жизнь его теплилась лишь в больших и глубоких черных глазах.
Она смотрела в эти глаза, смотрела... и ей вдруг почудилось, что в их глубине сокрыто некое таинство, нечто такое... Словами не сказать... Стряхнув оцепенение, Томочка протянула ему конверт.
Он выхватил его из рук, достал листок и стал жадно читать. Яростно задвигались желваки на лице.
– Миша, что с тобой?
Он протянул ей листок.
– Читай!
Письмо состояло из нескольких строк, написанных от руки на бланке городского военкомата.
«На Ваш запрос сообщаю, что по наведенным мною справкам в Анапольском с/с, Ваших родителей расстреляли, и только лишь за то, что они по национальности евреи.
Уважаемый т. Ротман, мстите немцам за муки и смерть Ваших близких и родных. Желаю боевых успехов.
С воинским приветом гв. майор В. Плужный».

– Я был единственным сыном у своих родителей. Кроме меня – никого в нашем роду не осталось. Немцы всех уничтожили. Я должен мстить. Я должен их убивать.
– Я знаю, что они делали с вашими, случалось, проходили мы через местечки, через эти лагеря. – Она смотрела на него – бледного, исхудавшего, и что-то в ней дрогнуло. – Миша, миленький, помни, что сказал товарищ Сталин: они не уйдут от расплаты, так он сказал.
Ротман сунул конверт под подушку, и через минуту покрылся испариной. Снова жар. Ее охватило отчаяние. Ринулась к главному.
– Товарищ полковник, ему плохо. Ему все хуже.
– Кому хуже? – мельком взглянув на нее, понятливо кивнул: – Ах да. Боюсь, с ним действительно плохо. Температуру мы сбиваем, но процесс в плевральной полости, черт возьми, не проходит. Я назначил ему сульфидин.
– А как же пенициллин?
– Отменить. Пенициллин – дар небес, верно. Но, понимаешь, есть единицы, буквально единицы мне попадались, на которых он не действует. Попробую старыми препаратами.
«Даст Бог, пронесет», – подумала она. Томочка всегда хорошо относилась к раненым, но сейчас... Сама в недоумении – никогда ранее не испытывала такого нежно-щемящего и жалостливого чувства, как к этому сержантику, а ведь повидала таких – великое множество.

Прошло еще несколько дней. Состояние Ротмана немного улучшилось, ему стало легче дышать, пару раз он самостоятельно встал с койки. В один из вечеров Томочка, сдав смену, не ушла сразу домой. Взяла бритвенный прибор и подошла к нему.
– Оброс, как старый дед. Попробуй сесть. Я тебе помогу. Больно? Ничего, сейчас подложу еще одну подушку. Так нормально?
Она быстренько побрила его опасной бритвой, помыла лицо.
– Какой красавец! Признайся, девчонки за тобой бегали? Бегали.
Он едва улыбнулся. Взял ее за руку. Крепко сжал. Ладонь его оказалась горячей. Ей дико захотелось поцеловать его в губы. Сколько это длилось – секунда, минута, вечность?..

Никогда еще Томочка с такой легкостью не летела в госпиталь, как в эти дни. Вот и сегодня она приняла смену, как на иголках отсидела «Утренюю конференцию», что длилась, как всегда час, сделала неотложные процедуры, – и к Мише. На полпути остановилась. Нюрка противная крутится здесь. Она уже как-то съязвила: «Вижу, у тебя к Ротману особое отношение. Чем он тебя купил, интересно?» Подошла чуть позже, когда Нюрка уже ушла.
– Доброе утро, как самочувствие?
Лицо его посветлело.
– Сейчас уже лучше. Можно сказать, хорошо. Я так ждал тебя...
– Я здесь. Работаю сутки. День и ночь. Понял? Возьми, очень вкусная штучка.
Она протянула ему трофейную шоколадку, которыми постоянно одаривает ее капитан Воронцов.
– Миша, милый, что для тебя сделать? Девичья грудь заходила в волнении.

Мимо прошла Вера Трофимовна, старший лейтенант, начальник интендантской службы госпиталя. Девчонки называли ее «баба Вера», хотя ей было не более тридцати пяти. Закончила когда-то три курса мединститута, служила какое-то время медсестрой, потом повысили в звании, временно перевели на должность интенданта, да там и застряла. Девчонки души не чаяли в «бабе Вере». Бывало выручала их, причем бескорыстно, хотя за такое можно было поплатиться не только званием, но и под трибунал загреметь.
– Баба Вера, – Томочка устремилась за ней, – баба Вера, нет-нет, не то... Понимаешь, он мне дорог, по-особому дорог, сама не знаю, почему... понимаешь... баба Вера, если б ты знала, как он мучился... Да и сейчас...
Уткнулась ей в грудь.
– Успокойся девочка. У меня второй ключ от подсобки.




Мимо прошла Вера Трофимовна, старший лейтенант, начальник интендантской службы госпиталя. Девчонки называли ее «баба Вера», хотя ей было не более тридцати пяти. Закончила когда-то три курса мединститута, служила какое-то время медсестрой, потом повысили в звании, временно перевели на должность интенданта, да там и застряла. Девчонки души не чаяли в «бабе Вере». Бывало выручала их, причем бескорыстно, хотя за такое можно было поплатиться не только званием, но и под трибунал загреметь.
– Баба Вера, – Томочка устремилась за ней, – баба Вера, нет-нет, не то... Понимаешь, он мне дорог, по-особому дорог, сама не знаю, почему... понимаешь... баба Вера, если б ты знала, как он мучился... Да и сейчас...
Уткнулась ей в грудь.
– Успокойся девочка. У меня второй ключ от подсобки. Ценностей там никаких, одни коечные матрасы. Пусть пока побудет у тебя.
Баба Вера... Цены ей нет.

...Была глубокая ночь. Раненые, что были под ее патронажем, особого беспокойства, к счастью, не проявляли, и Томочка вдоль длинного коридора торопливым шагом устремилась к подсобке. Незаметно отомкнула обшарпанную дверь, и назад, к Мише.
Он открыл глаза. Улыбнулся. Какое счастье – Томочка рядом.
– Выспался?
– Все время сплю.
– Залежался ты. Попробуем пройтись немного. Сядь. Опусти ноги. Осторожно. Пошли.
Томочка обхватила его за плечи, и так они шли вдоль длинного коридора, пока остановились у обшарпанной двери. Она толкнула ее, они вошли и опустились на какие-то матрасы. Томочка стала рукой поправлять ему волосы.
– Какие густые.
Острое желание – сгусток всего живого, что еще оставалось в нем, – пронзило его. Он обнял ее, прижал к себе.
– Ну, что ты, милый. Успокойся. Ляг. Не торопись. Я все сама. Са-а-ма...
– Тома, Томочка, я люблю тебя...
– И я тебя люблю. Как тебе?
Молчание.
– Ты меня слышишь, как тебе?
– Если умереть, то сейчас...
Когда Томочка снова укладывала его в постель, он сказал:
– Кончится война, я приеду к тебе, и мы поженимся. Хорошо?
Она нежно поцеловала его.
– Хорошо, хорошо, дорогой, спи.
Состояние Ротмана медленно улучшалось, и в одну из глубоких ночей они снова пробрались в подсобку. Когда выходили, надо же, столкнулись с Нюркой. Она быстро отвернула лицо, презрительно поведя плечиком. Сдав утром смену, Томочка уходила, как всегда, уставшая. Хотя нет, не как всегда. Конечно, ее Миша здорово ослаблен, но она подарила ему капельку счастья, и потому было ей радостно. Ее догнала Нюрка.
– Сдался тебе этот пархатый. Наших, русских парней, что ли, мало?
Томочку передернуло – ах ты, стерва!
– Знаешь что, – гневно выпалила, – когда Саидов, этот колченогий майоришка, у которого в Таджикистане жена и четверо детей, когда он драил тебя во дворе на досках, ты тоже думала о наших русских парнях? Так что закрой свое хавало.

Прошло еще два дня. Томочка в хорошем настроении – Воронцов подарил ей целых две шоколадки. Поспешила к Мише. Он был в жару. Кирилл Захарыч осторожно перкутировал ему грудную клетку.
– Да... Такой поворот. Накопилась жидкость в плевральной полости. Чертова инфекция, затаилась и все-таки выстрелила. Жидкость выкачаем, а что дальше, – рассуждал он вслух, – чем лечить, и выдержит ли сердце? Сделаешь ему строфантин и жаропонижающее.
Томочка ужаснулась. Как же так? Ведь он, пусть медленно, но шел на поправку.
– Товарищ полковник... Захарыч, миленький, спаси его! – в отчаянии крикнула она.
– Я делаю лишь то, что могу, а кому жить, решаю не я, и даже не он, – Кирилл Захарыч показал на висящий на стене портрет усатого Главнокомандующего.

Вечером, после пункции, жар у Миши спал, и он уснул. Томочка облегченно вздохнула – пронесло. Ночью она долго ворочалась в постели. Уснула где-то под утро. Только вот сон ее оказался злым. Он никак не хотел отпустить ее от себя, а она рвалась, рвалась... Она же явственно слышит голос! Его голос! Уже стало светать, когда, наконец, вырвалась из этого ужасного сна, соскочила с постели и, забыв умыть лицо, помчалась в госпиталь. Мишина койка была тщательно убрана, готовая принять нового раненого...
Пол медленно уплывал под ногами. Ее подхватила баба Вера.
– Ночью вдруг резко поднялась температура. Зашкалило за сорок. Положили лед на голову, не помогло. Да что теперь говорить... Побуду с тобой. А ты разревись. Полегчает.
Но слезы не шли. Окаменели.

Мишу и еще троих бедолаг, умерших в эту ночь, похоронили в братской могиле на военном кладбище. Замполит произнес положенную в таких случаях речь, и взвод солдат трехкратно выстрелил в воздух.
Два дня Томочка почти не прикасалась к пище. Работала, механически выполняя все, что положено. Вовсю уже буйствовала весна, а на душе было тускло. Потому, наверное, поздно спохватилась – что-то давно у нее не наступали... Скорей к бабе Вере. Та подтвердила.
– Подзалетела девочка. Надо делать сейчас, затянешь – будет сложнее.
– Да, да, конечно. Только... не сейчас, не сегодня.
– Ладно, не сегодня. Понимаю, процедура не из приятных.
И снова был сон, злой и тревожный, и снова слышала его голос. И, вырвавшись из этого сна, решила: ничего делать не будет. «Ты не умер, Миша, – шептала она. – Ты во мне. Я рожу сына, назову твоим именем, и род твой никогда не кончится».
Война длилась еще неделю. После Победы госпиталь продолжал свою работу, а в штабе дивизии стали готовиться к передислокации.
В один из вечеров капитан Воронцов поджидал Томочку после дежурства.
– До войны не успел обзавестись семьей, – заговорил он, – и знай, если не пойдешь за меня, всю жизнь буду холостячить.
Томочка усмехнулась. Не ответила. Капитан, однако, оказался настойчивым. Как иначе, если его влечет к ней, невесть какой красавице, скуластенькой, веснушчатой. Каждый вечер он встречал ее у дверей госпиталя и каждый раз торопил. Время не ждет, его переведут в другое место, а без нее он не представляет жизни. Она все отмалчивалась, но когда до его отъезда оставалось три дня, и он уже почти не надеялся, сказала:
– Я согласна, но при одном условии. Ты поклянешься, что никогда не будешь выпытывать, ничего не станешь выяснять во мне. Я буду тебе верной женой, но если нарушишь эту клятву, уйду без раздумий.
Он слушал, и в душе его вспыхнуло – сам себе поразился – еще и некое отцовское чувство к ней. Уберечь. Защитить эту свою малютку, что из Рязанской глубинки. В положенный срок Томочка родила. Девочку. Милочку. Воронцов остался верен своему слову, и они прожили хорошую жизнь.

***
Виктор Петрович сидел в своей комнате и ждал сына. Он ушел на какое-то собрание и обещал прийти не очень поздно. Но даже если придется ждать всю ночь, Виктор Петрович готов. Надо, в конце концов, расставить точки над i.
Миша вернулся через два часа.
– Что за собрание у вас было?
– Понимаешь, папа, «Сохнут» формирует молодежную группу для ознакомительной поездки в Израиль. Меня тоже включили.
– Что это такое – «Сохнут»?
– Это организация, которая помогает евреям репатриироваться в Израиль.
Виктор Петрович начал закипать.
– Репатриироваться, значит. Ты сделал себе обрезание? Стал евреем?
– Не то говоришь, папа. Я русский.
– И давно у тебя интерес к сионистам и их драной стране?
– Зачем ты так?
– Я тебя спрашиваю. Давно?
Миша молчал. Давно ли? Наверное. Ему почему-то никогда не нравилось, когда за глаза евреев называли жидами. Не любил и не пересказывал пошлые еврейские анекдоты. Временами хотелось ему узнать об истории этого народа, к которому многие относятся с настороженностью и плохо скрытой нелюбовью. Нигде, однако, он прочитать об этом не мог. Кого ни спрашивал – папу тоже – все отвечали примерно одно: «Какой-то Мойсей вывел их когда-то из Египта. Среди них есть и хорошие люди, ученые, даже несколько генералов, но в массе они хитрые, жадные, коварные, и вообще, скрытые враги нашей партии и государства. Все наши беды от них». Пасмурно становилось ему после таких «откровений».
Около полугода назад возвращался он из школы. В троллейбусе было мало пассажиров, но все сидячие места были заняты. На одной из остановок через переднюю дверь, тяжело дыша, вошел старик. По виду еврей. Никто не поднялся, не уступил места. Старик стоял, ухватившись за поручень. Троллейбус тронулся, и с переднего сиденья вдруг раздалось на весь салон:
– Стоит. Думает, что он здесь самый главный. Шлема. Знал я одного Шлему, бухгалтера, так он делал махинации, что только держись. Все они такие.
Это куражился наглого вида великовозрастный парень. Лицо старика искривилось от боли. И Миша внезапно почувствовал, как боль эта передается ему. Он встал, подошел к старику:
– Пожалуйста, садитесь.
– Смотрите на него, – изгалялся подонок, – жидовствующий нашелся.
Пассажиры молчали. Кто смотрел в окно, кто уткнулся в газету. В эти минуты Миша впервые в жизни впал в ярость. Он рванулся к парню, но тут троллейбус подъехал к очередной остановке, и вошел милиционер. Пыл пришлось укротить.
– Мы еще встретимся, – пригорозил парень и выпрыгнул из троллейбуса.
Когда в городе открылась Еврейская школа, туда пригласили на работу любимого Мишиного учителя, физика Владимира Самойловича. Однажды после уроков Миша попросил его:
– Возьмите меня с собой.
Владимир Самойлович согласился.

...Виктор Петрович все еще ждал ответа. Злость его нарастала. Сейчас, сейчас он выдаст все, что у него на душе. Конечно, сын у него взрослый, руку на него не поднимешь, но условия ему поставит жесткие. Или одумается, или... пусть убирается к своим сионистам.
– Тебе повторить вопрос, Миша?
– Я русский, папа, и я люблю свою страну. Как иначе? Но меня влечет и Израиль, совсем не драная страна, как ты думаешь. Это тоже сидит во мне. Почему – сам не знаю. Но наступать себе на горло не буду. Чувствую, не получится. Кстати, через год я подлежу воинскому призыву. Хочу отслужить срок в Израильской армии. Потом вернусь. Обязательно.
Виктор Петрович поднял голову и встретился с глазами сына. Большими, жгуче-черными. Кстати, Миша удивительно на него похож, что всегда льстило ему, – тот же профиль, те же волосы, та же родинка на правой щеке. Но глаза... В семье иногда шутливо обсуждали, откуда у Миши такие глаза. У Милы карие, как у мамы, у отца ее, Воронцова, были желто-зеленые, у самого Виктора Петровича светло-серые.
Отец смотрел сыну в глаза, и, кажется, впервые... да, да, впервые увидел... Или ему только показалось, что из их глубины, на него глянула... на какую-то секунду глянула, как бы сама вечность... Он с трудом отвел взгляд, не обронил ни слова, повернулся и тихо вышел из комнаты.


Авторизуйтесь, чтобы получить возможность оставлять комментарии